В БЛОКАДНОМ ЛЕНИНГРАДЕ.

                                                                                                    Возвращается боль, 

                                                                                                   Потому что ей некуда деться.

                                                                                                                         А. Галич

 

        По счастливому стечению обстоятельств, моя жена Валя, дочь Наташа и мама эвакуировались из Ленинграда до блокады. Всех вывезла Наташа. В начале июня 1941 года ее приняли в музыкальную школу-десятилетку при консерватории.  Двадцать второго июня началась война. А третьего июля школу эвакуировали в Кострому. Валя, увидев «организацию» отправки детей, села в вагон поезда без документов, вещей и денег и уехала вместе со школой. Вскоре мама собрала самые необходимые вещи и тоже уехала к ним. Мой отец - врач, и брат Ося - офицер запаса, ушли на фронт в первые же дни войны. Меня война застала в командировке. Вернувшись в Ленинград я не застал никого.

Когда немцы подошли к городу, началась внутригородская эвакуация: людей, живущих вблизи переднего края обороны, переселяли во внутренние районы. В нашу квартиру на Петроградской стороне переселили семью из района Кировского завода, с южной окраины города. Я оставил себе одну комнату, остальные предоставил этой семье, состоявшей из трех поколений. Мне запомнился, веселый бодрый дедушка и двадцатилетняя внучка - красивая белокурая Маша. У меня была броня, и с июля по октябрь я жил дома.

В октябре в Ленинграде были организованны работы по камуфляжу, и нас, сотрудников проектного института наркомата химической промышленности, перевели на казарменное положение. Когда мы работали на военных объектах, нас там кормили. При этом свои продуктовые карточки мы не сдавали и, если повезет, продукты по ним получали в столовой нашего института. Как-то мы проработали на аэродроме почти месяц, и возвратившись домой, отоварили в столовой сразу все оставшиеся талоны. На каждый талон выдавалась десертная ложка перловой каши, которую подавали в маленьких блюдечках. Я получил двадцать два блюдечка с кашей, установленных на подносе в несколько ярусов. Потрясающее зрелище! Я уселся за отдельный столик и стал есть. Клал в рот ложечку каши и снимал с подноса пустое блюдечко. Все смотрели на меня с завистью. Неспеша я съел свои двадцать две порции и запил этот, почти месячный, рацион чаем. Больше такого не повторялось.

В сентябре Ленинград начали бомбить и обстреливать из дальнобойных орудий. Меня эта сторона блокадного быта тревожила мало, успокаивала элементарная арифметика. Сколько людей погибало в день от бомбежки и обстрела? Несколько десятков, в редкие дни - несколько сотен. По отношению к населению города, численность которого была около двух миллионов, это составляло сотые и тысячные доли процента. Попасть в такой процент - надо быть особо невезучим. Правда, ленинградцы смеялись над моей теорией. Они говорили: «В саду Народного дома были единственные в Ленинграде «американские горы», а рядом в зоологическом саду единственный слон. И что же ? Осенью при бомбежке сгорели эти единственные горы и погиб единственный слон». 

Но я верил в теорию «ничтожно малого шанса» гибели при бомбежке и никогда по сирене воздушной тревоги не спускался со своего четвертого этажа. Когда перешел на казарменное положение, я тоже не спешил в бомбоубежище. Так было всегда, кроме одного раза. Это произошло в октябре, когда я еще жил дома. В ту ночь я был  дежурным по ПВО нашей организации. Мой пост – чердачное окно, в которое я заглядывал во время тревоги, не сбросили ли нам на крышу зажигательные бомбы. Их следовало потушить или сбросить на двор. Для тушения дежурному давали брезентовые рукавицы, фартук, ведра с водой, железный ящик с песком и лопатами. Ночь была беспокойная. Тревоги следовали одна за другой. Перед нашим зданием на Неве стояли военно морские- корабли. Я думал немцы их обязательно потопят. Вдруг наше здание заходило ходуном. Пол заколебался. Я не удержался на ногах и упал, но сразу вскочил и посмотрел в окно. На крыше все было в порядке. Всю ночь я простоял у окна, в ожидании зажигалок, но так и не дождался. Ждал, что немцы кинут бомбу в стоящие на Неве корабли и попадут в наше здание, но и этого не случилось. Утром я узнал, что в здание, находящееся через дом от нас, попала тяжелая бомба. Здание было полностью разрушено. Это произошло, когда я упал. После той ночи я очень устал. И когда утром, сдав дежурство, шел домой и снова объявили тревогу, я заспешил в ближайшее бомбоубежище .Но это был единственный раз за все время. А вот голод меня терроризировал. Страшный, беспощадный убийца, косящий все подряд. В него не выстрелишь, от него не спрячешься ни в какое бомбоубежище.

С теорией «малого шанса гибели при бомбежке» я познакомил своих соседей. Представительница младшего поколения семьи, хорошенькая Маша последовала моему примеру и перестала ходить в бомбоубежище. Если в это время я был дома то заводил патефон, приглашал Машу, мы танцевали и, да простит меня бог, целовались. Смеялись по любому поводу и без повода тоже, просто нам было весело - город бомбят, все в ужасе, а мы никуда не ушли, остались на верху и танцуем. Я всегда любил модные в то время фокстрот, танго, вальс-бостон, но никогда не испытывал такого острого удовольствия от танцев, как тогда при тревоге. Город бомбят, а мы танцуем, если не повезет - это наш последний танец. Один раз мне показалось, что Маши нет дома, и я не завел патефон. Она вбежала в комнату с криком: «Что случилось? Почему нет музыки ?! Уже десять минут как тревога!» Я рассмеялся и завел патефон.

Когда выпал снег, работ по камуфляжу стало меньше, и нас стали выпускать навестить родных. В конце ноября я впервые после перехода на казарменное положение попал в свою квартиру. Мои новые соседи, как и все Ленинградцы, выглядели плохо. Они рассказали, что их дед умер, и признались, что съели стоявшие в двух больших кадках, очень красивые, высотою в человеческий рост фикус и филадендрон - гордость моих родителей. Две недели варили из них щи и ели... 

Быт блокадного города становился все тяжелее. Зимой воду доставали из проруби на Неве. Обессиленные люди поднимали ведро с водой, спотыкались, падали, вода разливалась. Подход к проруби превратился в ледяную горку. Однажды я увидел: человек, поднимавшийся с ведром на берег, подскользнулся и упал, ведро выпало у него из рук, покатилось вниз. Люди обходили его и шли дальше. Я еще не набрал воды и подошел к упавшему. Один мужчина, тоже с ведром, ко мне присоединился.

Вдвоем мы с трудом перевернули его на спину. Это оказалась молодая женщина, она была мертва. Мы оттащили ее в сторону и пошли за водой. И никакой жалости, никакого вообще чувства я не испытал. Смерть от истощения становилась нормой, бытом, повседневностью. В другой раз, я сидел в столовой института рядом с нашим главным бухгалтером, очень милым человеком. Мы с ним дружили. Он уже съел свой суп, я еще ел. Вдруг его голова опустилась, и он стал сползать со стула. Он умер, и снова у меня никаких эмоций. Тогда я не анализировал свои реакции, а теперь я понимаю, что это равнодушие было началом распада психики голодающего человека, все помыслы которого сосредоточены на еде и тепле.

Разумеется каждый искал для себя точку опоры. Для одних это были собственные дети, необходимость заботы о них, для других - раненые в госпитале, которые требовали ухода, для третьих вера во всевышнего. Для большинства главным была защита Ленинграда. В этом смысле моя работа - камуфляж военных объектов, чувство ответственности и долга помогали держаться, хотя далеко не всегда эта работа приносила желанные результаты. Мне запомнился один эпизод, трагический и счастливый одновременно. В октябре 1941 года моя группа получила срочное задание: камуфляж оборонного объекта - завода по производству снарядов и мин. Мы должны были изобразить на крышах зданий мирный ландшафт - зеленые насаждения, детские площадки, дорожки. Надо было закончить работу через пять дней, ровно к шести часам вечера. Кончили все около трех, и только я собрался пойти просить принять объект, - на это должно было уйти еще часа два, - как за нами неожиданно пришла машина. Прием нашей работы отложили на завтра, и мы уехали. На следующий день мы с трудом попали на объект: весь район был оцеплен. По нашему спец пропуску нас пропустили, но вместо знакомого здания мы увидели груду развалин. Нам рассказали, что через двадцать минут после нашего отъезда объект подвергся бомбардировке. Погибло много народа. «Вы, наверное, в рубашке родились, от верной смерти спаслись», - сказали нам и оформили документы, что работа выполнена. Принимать уже было нечего. Может быть это совпадение, а может быть, (высказывалось и такое соображение), немцы сверху засекли, что на месте зданий появился совсем другой пейзаж. Меня и всю группу от гибели спасла нелепая ошибка транспортного отдела, приславшего машину вместо восьми к трем часам.

В блокадном городе оставалось двенадцать моих родственников. Первой погибла мать моей Вали - Раиса Михайловна. Она очень переживала тревожную обстановку первых месяцев войны. Немцы наступают на Ленинград, дочь с внучкой где-то далеко. Я ей предложил переехать ко мне, она с радостью согласилась и в августе переехала. В сентябре рано утром, она позвала меня и со слезами на глазах показала свою неподвижную левую руку. Врач диагностировал левосторонний инсульт и машина «скорой помощи» отвезла Раису Михайловну в больницу имени Эрисмана. Через неделю она там скончалась, и я похоронил ее на Серафимовском кладбище. Ей был всего 51 год.

У булочной *

Вторым погиб брат моего отца - дядя Наум, который вместе с дядей Володей когда-то смеялся над моими первыми опытами курения. Он страдал сердечной недостаточностью, и в условиях блокады сердце не выдержало. Он умер в ноябре 1941 года. После его смерти в большой квартире у Московского вокзала остались моя бабушка Малка, жена дяди Наума - тетя Соня и их сын Витя. Когда я был у них через три недели после похорон, они говорили только о дяде Науме, оплакивали его преждевременную смерть, но держались. В следующий раз я навестил их в канун  Нового года. Они выглядели несравненно хуже, особенно бабушка. Она заговаривалась, жаловалась, что тетя Соня и Витя стали очень жадными - «жалеют две копейки на керосин и сидят при коптилке. Жалеют дрова и топят мелкими чурками и бумагой. Даже хлеба дают мало». У бедной бабушки все перемешалось - день сегодняшний с довоенными и даже с дореволюционными временами. 

  Однако Новый год мы встретили отлично. Я принес коробку шпрот - мой «Н.З» (неприкосновенный запас), Витя, студент Медицинского института, поставил на стол бутылку спирта, чудом сохранившуюся с довоенного времени, а тетя Соня достала буханку хлеба. Вместе с нами встречали 1942 год два Витиных приятеля-студента и две студентки. Мы выпили по стаканчику разведенного спирта за победу, потом еще по стаканчику за скорейший прорыв блокады и закусили шпротами с хлебом. Затем произошло нечто совершенно фантастическое.

 Тетя Соня внесла кастрюлю с пшенной кашей и каждому положила по тарелке. Когда съели пшенную кашу, тетя Соня принесла другую кастрюлю и всем выдала по тарелке овсяной каши. Когда съели овсяную кашу, тетя Соня торжественно принесла третью кастрюлю и всем положила по тарелке рисовой каши. Каши были сварены на воде из проруби на Фонтанке, без капли какого-либо жира, но все это воспринималось как невероятный сказочный пир. В довершении всего тетя Соня принесла вазу с колотым кусковым сахаром, а Витя – самовар с кипятком (воду вскипятили в кастрюле на печурке, а потом перелили в самовар). Чаю не было, но каждый брал сахару сколько хотел. Одни пили внакладку другие - вприкуску, а большинство совместили оба способа чаепития: брали сахар большими кусками и запивали его горячей сладкой водой. Волшебная новогодняя ночь! Самая счастливая встреча Нового года за всю мою долгую жизнь.

Когда гости ушли, я спросил у тети Сони, каким чудом она все это достала. По большому секрету, под честное слово, она мне рассказала. С тех пор прошло более пятидесяти лет, давно нет в живых, ни Вити, ни тети Сони, и я думаю, нарушая слово, я уже никому ничего плохого не сделаю. Чудо заключалось в следующем. При медицинском институте находился штаб службы, помогавшей следить за порядком в городе. Неделю тому назад Витя и еще два студента (те что встречали с нами Новый год), патрулируя свой квартал, обратили внимание на человека, который вез нагруженные чем-то санки и пугливо озирался. Они подошли к нему, предъявили удостоверения и спросили, что и куда он везет. Один из дружинников подошел к санкам, стал развязывать веревки и вдруг закричал: «Ребята, быстрее сюда, смотрите что тут!». Все подошли и увидели мешки с крупой, сахаром и две буханки хлеба. Когда они обернулись, хозяина санок и след простыл. И они сделали то, что, наверное, сделал бы тогда  любой нормальный человек: отвезли санки с добром в ближайшую квартиру одного из них. Это была квартира Вити. Там они отложили часть продуктов для встречи Нового года, а все остальное разделили на три части. Наверное, в это же время хозяин санок возносил Господу благодарственные молитвы: если бы его отвели в милицию, расстреляли бы немедленно. 

 Незадолго до Нового года мне довелось быть свидетелем трагического эпизода. Я находился на аэродроме, принимавшим самолеты с грузом продовольствия для Ленинграда. Шла разгрузка. Вдруг я услышал отчаянный крик:

- Отпустите меня! Я взял только маленький кусочек! Для ребенка! Он голодает, кричал какой то мужчина, которого тащили несколько человек. В то суровое время существовал железный закон: за хищение продовольствия одно наказание - расстрел. Приговор не подлежал обжалованию и приводился в исполнение в тот же день.

Человек, которого тащили, знал это. Сначала он упирался и громко причитал, потом поджал ноги и лег. Несколько человек тащили его волоком по земле, а один нес вещественное доказательство - кусочек колбасы. Несчастный уже не упирался, не кричал, из его горла вырывался какой-то звериный стон. Его волокли на смерть, и ничто не могло его спасти.

В последний раз я навестил бабушку Малку в конце января 1942 года. Я сам был в очень плохом состоянии: ноги опухли, ходить было трудно. Тетя и брат тоже выглядели много хуже, чем в прошлый раз. Они очень обрадовались, но были чем-то смущены. Оказалось, именно сегодня они собирались отправить бабушку в стационар.

- Я ухожу в госпиталь, ухаживаю за ранеными, - оправдывалась тетя Соня. - Витя в институте, их вот-вот эвакуируют. Сам понимаешь, пропустить это нельзя. А бабушка остается одна. На днях она решила погреться, собрала в кучу чурки, бумагу и подожгла прямо на полу. К счастью пришел Витя. А если бы не пришел? Я с трудом достала для нее направление в стационар, и у меня к тебе просьба: помоги Вите отвезти ее.

- Она там погибнет, - сказал я.

- Там погибнет, здесь погибнет, где раньше – неизвестно, но здесь ее оставлять нельзя. Помоги, пожалуйста, - попросила тетя Соня. 

Бабушка сидела в углу комнаты, маленькая скрюченная, закутанная в платок, и что-то бормотала себе под нос. Тетя ее одела собрала сверток с бельем, дала Вите кусок хлеба с наказом передать его бабушке в стационаре. Мы с Витей спустили ее с третьего этажа, усадили в санки, накрыли ноги теплым платком, положили на них сверток с вещами и повезли. Стационар находился в районе Сада отдыха. Мы сдали направление, паспорт, карточки и провели бабушку на отведенную ей кровать. При приеме ей дали пайку хлеба, которую она тут же начала жевать, по-прежнему что-то бормоча.

Поцеловав неподвижно сидящую на краю кровати бабушку и отдав ей наш хлеб, мы вышли на улицу и разошлись в разные стороны. Она умерла на третий день пребывания в стационаре. Тетя Соня пережила блокаду. Витя был эвакуирован, закончил институт, в качестве врача был заброшен к партизанам в Белоруссию, где и закончил войну. После войны мы встречались, но никогда не вспоминали тот день, когда отвезли бабушку в стационар. Никогда.

 

Ленинградец*

Дядю Володю я также навещал несколько раз. Мне запомнились два последних прихода в декабре 1941-го и в январе 1942 года. Дядя занимал в коммунальной квартире хорошую, светлую, в два окна комнату. Когда я пришел, он ломал стул и топил им печурку. Я помог ему доломать стул. Дядя выглядел очень плохо и двигался с трудом.

- Если в ближайшее время ничего не изменится, я погиб, - сказал он.

В следующий раз я пришел недели через три-четыре. Дверь в квартиру была открыта, и я вошел.

 Комната дяди была первой по коридору. На стук никто не ответил. Я толкнул дверь. На кровати в пальто лежал дядя. Он был мертв. Стульев, этажерки и книг не было. Все это он истопил в печурке. Я услышал чьи-то шаркающие шаги и обернулся. В дверях стоял мужчина в пальто, шапке, валенках.

- Вы к нему? – спросил он и показал на труп.

Я утвердительно кивнул. Он обрадовался.

- Вы, наверное, родственник. Его необходимо забрать. Он умер больше недели назад. У нас нет сил его вынести. Может быть, вы его похороните?

У меня тоже не было никаких сил, и я ответил: «Нет не родственник, ничем помочь не могу». И ушел. Это была моя последняя встреча с дядей Володей.

Я никогда не рассказывал об этом сыну дяди Володи, моему двоюродному брату Лене, который долгие годы думал, что его отец похоронен на Преображенском кладбище.

Бабушка Маша и дедушка Соломон жили дальше от меня, чем другие родственники, и добираться до них, особенно после того, как перестали ходить трамваи, стало очень трудно. В октябре 1941 года они были еще в относительно бодром состоянии. Очень похудели, но держались. В следующий раз я посетил их месяца через два. Бабушку я застал в кровати с опухшим, почерневшим лицом. Она уже не могла ходить. Соломон взял карточки и ушел за супом. Тут началось что-то ужасное. Бабушка начала плакать и умолять ее спасти.

-Я умираю, – говорила она, спаси меня, принеси какой-нибудь крупы и хоть немного сахара. Спаси меня, я же твоя бабушка. Еще немного - и я умру.

К счастью, у меня оказался с собой ломтик хлеба. Я отдал его бабушке, она сразу его съела. Пришел Соломон и принес в кружке суп - немного теплой воды с чуточкой крупы. Бабушка съела суп и снова обратилась ко мне:

- Достань какие-нибудь продукты и приходи. Что я мог достать? Что я мог сделать для человека, который вырастил мою мать и ее брата и всю жизнь любил их как родных детей? Ничего. Я мог достать плитку столярного клея, который мы иногда получали на работе и из которого мы варили студень.Я пришел еще раз, месяц спустя, и принес с собой две плитки клея. Квартира была пуста. Соседи по лестничной клетке рассказали, что бабушка скончалась две недели назад. Соломон куда-то вышел и не вернулся. Наверное, умер на улице.

Брат тети Сони, дядя Саша, погиб при бомбежке завода, где он работал и находился на казарменном положении. Он был единственным моим родственником, погибшим таким образом.

Муж маминой сестрыТамары Яковлевны, умершей за несколько лет до войны, Петр Дмитриевич Бункин, жил с моим двоюродным братом Валентином на Петроградской стороне. Я навестил их ноябре 1941 года. Дядя Петя лежал на кровати. Валентин был на ногах и носил ему суп и пайку хлеба. Он поделился со мной планом: обменять на хлеб золотые часы с крышкой и обручальное кольцо родителей. «Это даст нам возможность продержаться какое-то время, а дальше будет видно», говорил он.

Когда я пришел в следующий раз в декабре, их уже не было в живых. Соседи рассказали, что Валентин взял у отца какие-то ценные вещи и пошел их менять на хлеб. Домой он не вернулся. Через несколько дней после этого, у себя на кровати, скончался Петр Дмитриевич.

Двоюродный брат мамы, Михаил Ильич Ахун, умер в январе 1942 года. Подробности его гибели я узнал только в 1980 году из «Блокадной книги» А.Адамовича и Д.Гранина. В книге приводятся воспоминания  работника Центрального Военно – исторического архива Людмилы Алексеевны Мандрыкиной:

 

Так провожали в последний путь. *

...«А потом умер Михаил Ильич Ахун. Это был очень крупный военный библиограф. Мы повезли его на Смоленское кладбище, но довезти уже не могли. Так и оставили гроб в снегу, на полпути...»

Из двенадцати моих родственников, находившихся в блокадном Ленинграде, девять умерло от голода, один погиб при бомбежке, и только двое, тетя Соня и Витя, остались живы.

 

В марте 1942 года, по приказу наркомата, я уезжал в Челябинск. Перед отъездом в последний раз зашел в свою квартиру. Двери оказались не заперты, и я зашел в комнату моих бывших соседей. На трех кроватях лежало четыре трупа. Все эвакуированные умерли. На Машиной кровати лежал труп совершенно высохшей, страшной старухи. Я узнал ее по волосам - единственная в квартире блондинка. Мысленно попрощавшись с ней, я зашел в свою комнату, взял там несколько пар теплого белья, детские санки Наташи, все попавшиеся под руку фотографии и ушел. Через два дня я уезжал на «Большую землю».

Я был тогда страшный, опухший, умирающий старик, а было мне тогда только 32 года. Никто не верил, что я доеду до места назначения. К счастью, со мной уезжали мои друзья и сослуживцы - Моисей Львович Шавзис и его жена, Мира Яковлевна. Если бы не они, я умер бы где-нибудь в пути. Он вытащил меня на себе. Мони уже нет, но я всегда с благодарностью о нем вспоминаю.

 

Рассказ В БЛОКАДНОМ ЛЕНИНГРАДЕ является главой из книги воспоминаний: 

Марк Финкельштейн, "МОИ ГОДА - МОЕ БОГАТСТВО", Effect Publishing Inc., New York,     1999, С. 131.

Хостинг от uCoz